14.07.2021      634      0
 

Екатерина Гоголевская. Иголки


«Девочки всегда так медленно собираются. Это раздражает. Сегодня хочется побыть одной. После бессонной ночи…»

Преподаватель хореографии Анна Павловна, женщина немного за сорок, полноватая, невысокая, строгая, с безупречным вкусом и манерами, стояла и слушала, как девочки, её ученицы, щебечут в раздевалке, переодеваясь после занятий.

Во время урока она категорически пресекала любые их попытки переговариваться или отвлекаться от танца на что-то ещё. А в короткие переменки девочки успевали лишь отдышаться и попить воды. Поэтому сборы домой были для них единственной возможностью поболтать и посплетничать о своём, о девичьем. Она это понимала и обычно снисходительно относилась к их нерасторопности. Сегодня Анна Павловна хотела ненадолго остаться наедине с собой, заглянуть в себя и прислушаться к настроению.

Наконец перестала хлопать входная дверь, и она услышала прощальные возгласы юных танцовщиц. Ещё раз. Ещё. И ещё.

Всё? Все ушли? Анна Павловна прошла в раздевалку. Убедилась, что школа опустела. И облегчённо вздохнула. Почувствовала, как отступает скованность, вызванная чужим присутствием.

Вернувшись в зал, она прошлась по периметру, скользя рукой по перекладинам станка. Её внимание привлекло собственное отражение в огромном зеркале. Она отошла на середину класса, внимательно глядя себе в глаза. Потом медленно осмотрела фигуру — располневшую, с мягкими формами и стеснёнными движениями. Встала на полупальцы, вытянула руки в третью позицию, раскрыла их и опустила в алянже. Вновь подняла руки до второй позиции и подняла ногу в пассе, попыталась сделать ан турнан, однако потерпела фиаско. Тонкая стопа не выдерживала веса, живот перевешивал, и вообще выглядело это отвратительно. Её губы презрительно и горько скривились.

«Пузцо…»

Вновь встала на полупальцы, вытянула руки в третью позицию, раскрыла, опустила в алянже. Подняла руки до второй позиции, перевела ногу в пассе.

«Животы подтянуть! Задницу собрать! Подбородок выше! Руки держим!»

Постояла так немного, затем резко расслабилась.

«М-да… Балет Памфилова! Бог не Тимошка — видит немножко. Всё сложилось так, как должно было. Тяжело было? Конечно! А как вы думаете? Штырей в моей ноге и позвоночнике было, наверное, больше, чем костей, — она засмеялась деланым смехом. — Но я ушла красиво! Ладно, это было некрасиво. Но эффектно! На карете! В разгар спектакля! На ушах стоял весь театр, чёрт побери! На карете, как настоящая принцесса! В расцвете и блеске славы, в самый пик карьеры! — её смех становился всё более неестественным. — В прекрасном наряде принцессы. У зрителей было дежавю: во второй сцене меня унесли на носилках, и тут в третьей сцене — опять носилки. Спящая Аврора танцевала-танцевала и заснула! А-ха-ха! Это слишком хорошо для того, чтобы быть просто нелепым стечением обстоятельств! Я думаю, что этот седовласый старик на небе здорово похихикал, когда тень Авроры понесли тем же манером, что и саму Аврору».

Анна Павловна резко оборвала истерику. Это не составило большого труда: за годы непосильной муштры в колледже и академии она научилась управлять эмоциями просто великолепно. Она бессильно опустилась на пол и потрогала складки на животе.

«Чем больше морщин на лице и килограммов на талии, тем большую благодарность я испытываю к тому, что произошло. Можете мне не верить, можете вообще делать что угодно, ведь вы не существуете. Да! Вы всего лишь моё воображение. Или… совесть? Да бог с вами. Кем или чем бы вы ни были, вы молчите и слушаете. Я расскажу одну историю. До банального банальную. До пошлости пошлую.

Итак… Как начинаются все истории? Я не знаю. По литературе у меня были плохие отметки. И по русскому. И по математике. И по физике. И по биологии. Зато у меня были хорошие оценки в школе искусств. Сначала в школе, потом в гимназии, потом в академии. Я с десяти лет солистка!

Что? Мой первый выход на сцену? Я всегда врала во всех интервью, что это был танец в „Аленьком цветочке“. Но сейчас я не буду врать. Мы же тут для этого — чтобы я сказала правду. А правда такова: я не помню свой первый танец. И второй не помню. Вроде бы когда-то танцевала в „Трёх поросятах“. Потом в „Мухе-Цокотухе“. А в „Аленьком цветочке“ я танцевала уже намного позднее. И не главную роль, а партию чудовища! Что? Ещё правду? Хорошо… Номер два: у меня сумасшедшая мать. Нет, она не просто слегка странноватая… Она сумасшедшая. По-настоящему. Я её плохо помню.

Помню её „приступы“, как называл это отец. Однажды я пришла домой, а она сидела и отрезала себе ножницами подушечки на пальцах. У неё там иголки были. Понимаете? Ну, то есть ей казалось, что ей в пальцы кто-то засунул иголки. И она не могла с ними жить. Она сначала плакала, потом не спала ночами и плакала уже всё время. Она не могла ничего делать — даже кружку держать. Ей по-настоящему было больно. Мы её кормили с ложечки. А она только плакала и просила нас вытащить иголки.

Она смотрела на нас и спрашивала, почему мы такие жестокие, почему мы не хотим вытащить их, почему не прогоняем каких-то ёжиков, которые смеются над ней и вставляют в её пальцы иголки. Когда отец уходил на работу, он каждый раз умолял её дождаться его. Он говорил, что вечером обязательно принесёт средство „против ёжиков“ и вытащит иголки.

Она так радовалась его приходу, бежала к нему, с такой надеждой заглядывала ему в глаза и кричала „ёжикам“, что вот сейчас… вот сейчас он их прогонит и они больше не будут над ней смеяться и мучить её. И каждый раз он говорил ей, что сегодня не принёс средство от ёжиков. Она сначала старалась не плакать, не ругать его. Просто её плечи опускались, она растопыривала пальцы и шла в комнату.

Но с каждым днём она всё острее реагировала на приход отца. В конце концов она уже с ненавистью смотрела на дверь комнаты, когда слышала, что он вернулся. Понимаете? Она искренне надеялась, что любимый мужчина избавит её от страданий. И однажды она не выдержала. И отрезала себе подушечки на пальцах. Ножницами.

Я пришла домой и увидела, как она отрезает последнюю подушечку. Она смеялась от удовольствия! Потом окровавленными руками она гладила меня и говорила, как это приятно — наконец опять что-нибудь потрогать без иголок. Она гладила и гладила меня. Гладила и гладила. По лицу, по волосам. Мои волосы были пропитаны кровью. Я плакала. А она смеялась. Она была так счастлива! Она смеялась и целовала меня. Это был последний раз, когда она меня целовала».

Анна сидела на полу в центре балетного класса и раскачивалась из стороны в сторону.

«Я плохо её помню такой. Тогда она была ещё нормальная. А потом её забрали в больницу, и там она проводила больше времени, чем дома.

Эти иголки… Они никуда не пропали. Потом они появились в губах, потом в ногах, потом в глазах. Это было ужасно. Я помню это. Когда иголки были в губах, она не могла говорить. Она смотрела на нас с папой, широко открыв рот и выпятив губы, что-то показывала глазами, но ничего не могла сказать. Только мычала. Она не могла шевелить губами. Ей было от этого больно, ведь с каждым движением иголки впивались в них всё сильнее… Потом иголки появились в глазах. Она не могла их закрывать. Я не помню, какое у мамы лицо в нормальном состоянии. Но я помню вот то лицо — с выпяченными губами и широко открытыми глазами. Но, вы понимаете, глаза жили!

Всё её тело было нашпиговано иголками — с растопыренными пальцами и руками, с раскоряченными ногами. Она не могла ни есть, ни спать, ни сидеть, ни лежать. А глаза жили. Я клянусь! Клянусь, что она узнавала меня! И она что-то мне говорила! Глазами! Её глаза были нормальными! Она что-то хотела мне сказать! И она там, внутри… внутри этого бедного, мучимого тела… там, внутри, она была живая!..»

Анну сотрясала истерика. Но вскоре она успокоилась.

«Ну что, довольны? Нравится вам такая правда? Ещё хотите? Хорошо. Правда номер три: я ненавижу балет, я ненавижу театр! Но это никогда не было для меня сложным! Мне без труда давалась хореография, музыка. Все эти репетиции, гастроли, спектакли. Это было легко. Никогда не понимала остальных девочек, которые вечно пищали, как они устали на репетициях. Я никогда не уставала. Не обращала на это внимания. Я знала, что эта боль в ногах и руках, после того как часами держишь их в одном положении, эти мозоли от пуантов, холод репетиционных классов, шлепки учителей по ногам и заднице — всё это такие мелочи по сравнению с иголками во всём теле. Иголками двадцать четыре часа в день. Семь дней в неделю. Триста шестьдесят пять дней в году!

Один раз я попробовала воткнуть иголку в руку. Я хотела засунуть её под ноготь — прочитала, что это якобы очень больно, существовали даже такие пытки. Но я не смогла вогнать даже кончик иголки. А в моей маме их были сотни, тысячи, и они постоянно кололи её. Разве не могла я простоять на пуантах три-четыре часа, когда она постоянно терпела такую боль?»

Голос Анны Павловны постепенно становился всё более отрешённым и холодным.

«Вы не думайте, я не постоянно думаю о ней. Время лечит. Я уже почти забыла её. Мы с папой ходим раз в год на кладбище и приносим цветы. Когда она умерла, он заказал огромный гроб. И выстелил его пухом. Он твердил и твердил, что если не смог при жизни сделать так, чтобы её ничто не кололо, то хоть похоронит её в мягком пуху. Это было мило, конечно. Он её любил. Потому что она была безумно красива.

Красивее меня! Намного! Вам кажется, что я красива? Ну ладно, не сейчас. Но тогда, шесть лет назад, когда я в последний раз танцевала Аврору…

Я видела фото. Я была красива. Очень. Эта сказочная принцесса, с такими тонкими руками, такой лебединой шеей, таким идеальным овалом лица, огромными сияющими глазами, белой кожей… Боже! Это была я!

Екатерина Гоголевская. Иголки

Я знаю, по мне сходили с ума. Их всех просто корёжило от моей красоты! Они не могли находиться рядом со мной… Я мало говорила, а они ждали, когда я посмотрю на них и скажу хоть слово или улыбнусь. Я была для этого театра как икона. Когда нужно было, чтобы кто-то сошёл с ума, — приглашали меня. Я приходила, поднимала глаза на них, смотрела внимательно и слегка улыбалась. Всё! Потом я, бывало, ещё немного танцевала. И снова смотрела. Ещё чуть больше улыбалась. А после мне писали, звонили, посылали подарки, ждали возле служебного входа. Каждый из них хотел обладать мной. Чтобы эти руки, которые так нежно порхают на сцене, обвили шею или спину. Чтобы эти ноги, которые несут меня в прыжке через всю сцену, закинулись на бёдра. Чтобы эта шея, которой завидовали все балерины нашего театра, склонилась над лицом. Так вот представьте, что моя мама была красивее меня. И папа обладал такой женщиной. Счастливчик!

Итак, правда номер… Сколько? Я забыла. Впрочем, это неважно. Правда в том, что мной никто не обладал! А-ха-ха! У меня есть подруга, которая знает обо мне всё. Она знает, с кем, когда и как проходили мои многочисленные романы. Она знает самые интимные подробности! Самые! Интимные! Она не знает только одного: это всё неправда.

Моё тело девственно! Как вам такая правда? Нравится? Ладно, я немного приврала. Это тело было девственно. Теперь у меня есть мужчина. Я собираюсь замуж. Теперь можно не жалеть: мало что осталось от тех рук, ног и шеи. Ему приходится довольствоваться этой задницей как у коровы и этим пузом как на шестом месяце беременности, этими жирными ляжками и заплывшим подбородком. И он счастлив, представляете?»

Анна замолчала, походила по классу, снова подошла к зеркалу, внимательным взглядом обвела лицо.

«Так… я недавно сказала что-то важное… М-м-м… А! Вспомнила. Я сказала, что время лечит. Это неправда. Время калечит. И убивает. Оно убило маму. Оно подбиралось и ко мне.

Это было шесть лет назад. Как раз тогда, когда всё случилось.

Всё происходит постепенно. Нет такого момента в жизни, когда понимаешь, что твоё время прошло. Нет отметки в календаре, ассистент режиссёра не принесёт тебе план и график на следующий квартал с пометкой „С этого дня вы больше не звезда, вы будете считаться престарелой артисткой“.

Сегодня ты ошибёшься в партии, завтра тебе не дадут спектакль под предлогом, что ты и так сильно загружена. Послезавтра тебя не возьмут на гастроли. Послепослезавтра спектакль уже не с твоим участием отправят на престижный конкурс. Ты заметишь, что вот уже несколько месяцев тебя не приглашают в чилаут, а возле служебного входа новая профурсетка садится в мерседес с тем „очень важным человеком“, который ещё недавно дарил тебе колье. И постепенно поймёшь, что недалёк тот момент, когда директор театра, пряча глаза, скажет: „Дорогая, мы все восхищаемся вами, вашим потрясающим талантом. Наш театр не знал примы более достойной этого звания, чем вы. Но сами понимаете — возраст. Вам уже тяжело“. И добавит, нервно похихикивая: „Надо дать дорогу молодым. А вам надо занять подобающее вам и вашему таланту место балетмейстера и педагога“. Так это происходит? Я не знаю. Меня бог спас от этого унижения.

А вам не кажется, что эти болезненные события похожи на те самые иголки, которые неведомые, вечно шепчущиеся и хихикающие по углам ёжики засовывали в мою маму? Эти ласточки старости… Иглы времени».

Хореографический зал сотрясался от её крика. Женщина металась по классу, как по залу суда, пытаясь отстоять свою жизнь пред лицом неумолимых судей, выносящих ей привычный и неизбежный приговор.

«Вы этого хотели? Чтобы в итоге я, как мама, стала раскоряченной куклой? От всаживаемых в меня каждый день игл подступающей старости? Да? Вы хотели увидеть, как моё лицо будет покрываться морщинами, а моё имя — пеплом? Не-е-ет! Бог не Тимошка, видит немножко! Он не допустил этого! Он послал мне эту проклятую декорацию ограды, рухнувшую во время спектакля и погубившую мой позвоночник и мою карьеру примы. В один момент!»

Её лицо превратилось в оскал, и зеркала отразили его многократно, а в нём была собрана боль — та самая, которая уродовала это прекрасное личико шесть лет назад, когда хрупкую фигурку в пышной юбке несли на носилках.

«Да. Это было эффектно, кто поспорит? Моя карьера сломалась под лучами софитов и прицелами объективов репортёрских камер. На глазах моих многочисленных поклонников и обожателей. И бедную принцессу Аврору, залитую небутафорской кровью, понесли в бутафорских носилках в небутафорскую карету скорой помощи».

Речь Анны Павловны всё больше напоминала речь сумасшедшей.

«Мама, мамочка, во мне тоже были иголки. Не так много, как в тебе, но, когда я очнулась после операции, они втыкались в мою руку и сосали кровь, в ногах и спине были штыри. Но мне не было так больно как тебе, моя дорогая мамочка. Я плавала в наркотическом тумане. А потом смотрела, как из меня одну за другой вынимают иголки. И каждая забирала мою кровь и жизнь.

Я будто заново родилась — училась ходить, двигаться, общаться. Те люди, что были со мной раньше, куда-то исчезли. И только один остался. Тот, за которого я скоро выйду замуж. Он любил принцессу Аврору, а досталась ему жаба. Но он доволен и тем.

Всё хорошо, мамочка, у меня всё хорошо: меня бог спас от старости и пытки постепенного угасания. Да, я больше не работаю в театре. Невелика потеря, ведь я его ненавижу. Хорошо, что можно туда не ходить — в эти душные коридоры, в захламлённые гримёрки, не дышать пылью занавесов и не дрожать от сквозняков за кулисами. Хорошо, что можно не встречаться с этими людьми! Грязь всего мира пенится в закулисье. Теперь я бываю только в красивом зрительном зале, выхожу в антракте в уютную театральную гостиную, мы пьём кофе и вино, возвращаемся в ложу после второго звонка, а после спускаемся в нарядное фойе и пешком идём домой, обсуждая постановку и помахивая программкой. Я вожу своих девочек в театр, но я никогда не захожу в закулисье! Даже когда провожаю учениц, участвующих в концерте. Нет! С меня довольно! От одного вида полураздетой балерины, мчащейся по коридору, чтобы успеть переодеться между сцен, у меня, наверное, случится приступ судорог. Теперь моя жизнь полна небольших радостей. Никаких высоких чувств и страстей — ремонт нашей новой квартиры, обсуждение предстоящего отпуска, планы развития хореографической школы… И самое главное! Я могу хоть пять раз в день пить капучино на самых жирных сливках с самым огромным пирожным!»

В классе темно. Щелчок. Зажигается свет. Анна Павловна стоит посреди класса с пальто в руках. Она устало смотрит на себя, надевает яркое пальто и искусно завязывает атласный шарф. Распутывая длинный ремешок сумочки, цокает каблуками к выходу. Бросает последний взгляд на своё отражение.

«Так что всё к лучшему. Видит бог, всё к лучшему! Спасибо тебе, господи, за всё!»

Снова щелчок — и темнота накрывает комнату. Пространство замирает в ожидании удаляющегося стука каблуков и лязга поворачивающегося ключа. Но ожидание затягивается. В воздухе висит недосказанность и тревожная незавершённость.

Щёлк. Свет. Женщина в пальто смотрит в ждущую пустоту.

«Ещё кое-что… Ту декорацию подпортила я. Я знала, что она рухнет только на меня и только в тот самый момент, когда я буду на ней сидеть. И надо-то было всего лишь ослабить пару болтов…»

Щёлк. Темнота.

И почти физически слышны мысли женщины, укрывшейся в ней, — воспоминания о последних звуках «до»: чарующая музыка, треск и грохот падающей декорации, крики и суматоха в переполненном зале, обрывающаяся какофония оркестра.


Ваш комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Для отправки комментария, поставьте отметку, что разрешаете сбор и обработку ваших персональных данных . Политика конфиденциальности